Колодец и маятник автор. Эдгар По - Колодец и маятник. Рассказы

Работа с клиентами 21.09.2019

Эдгар Аллан По

КОЛОДЕЦ И МАЯТНИК

Impia tortorum longas hic turba furores Sanguinis innocui, non satiata, aluit. Sospite nunc patria, fracto nunc funeris antro, Mors ubi dira fuit, vita salusque patent.

Четверостишие, сочиненное для ворот рынка, который решили построить на месте Якобинского клуба в Париже

Я изнемог; долгая пытка совсем измучила меня; и когда меня наконец развязали и усадили, я почувствовал, что теряю сознание. Слова смертного приговора - страшные слова - были последними, какие различило мое ухо. Потом голоса инквизиторов слились в смутный, дальний гул. Он вызвал в мозгу моем образ вихря, круговорота, быть может, оттого, что напомнил шум мельничного колеса. Но вот и гул затих; я вообще перестал слышать. Зато я все еще видел, но с какой беспощадной, преувеличенной отчетливостью! Я видел губы судей над черными мантиями. Они показались мне белыми - белей бумаги, которой я поверяю зти строки, - и ненатурально тонкими, так сжала их неумолимая твердость, непреклонная решимость, жестокое презрение к человеческому горю. Я видел, как движенья этих губ решают мою судьбу, как зти губы кривятся, как на них шевелятся слова о моей смерти. Я видел, как они складывают слоги моего имени; и я содрогался, потому что не слышал ни единого звука. В эти мгновения томящего ужаса я все-таки видел и легкое, едва заметное колыханье черного штофа, которым была обита зала. Потом взгляд мой упал на семь длинных свечей на столе. Сначала они показались мне знаком милосердия, белыми стройными ангелами, которые меня спасут; но тотчас меня охватила смертная тоска, и меня всего пронизало дрожью, как будто я дотронулся до проводов гальванической батареи, ангелы стали пустыми призраками об огненных головах, и я понял, что они мне ничем не помогут. И тогда-то в мое сознанье, подобно нежной музыкальной фразе, прокралась мысль о том, как сладок должен быть покой могилы. Она подбиралась мягко, исподволь и не вдруг во мне укрепилась; но как только она наконец овладела мной вполне, лица судей скрылись из глаз, словно по волшебству; длинные свечи вмиг сгорели дотла; их пламя погасло; осталась черная тьма; все чувства во мне замерли, исчезли, как при безумном падении с большой высоты, будто сама душа полетела вниз, в преисподнюю. А дальше молчание, и тишина, и ночь вытеснили все остальное.

Это был обморок; и все же не стану утверждать, что потерял сознание совершенно. Что именно продолжал я сознавать, не берусь ни определять, ни даже описывать; однако было потеряно не все. В глубочайшем сне - нет! В беспамятстве - нет! В обмороке - нет! В смерти - нет! Даже в могиле не все потеряно. Иначе не существует бессмертия. Пробуждаясь от самого глубокого сна, мы разрываем зыбкую паутину некоего сновиденья. Но в следующий миг (так тонка эта паутина) мы уже не помним, что нам снилось. Приходя в себя после обморока, мы проходим две ступени: сначала мы возвращаемся в мир нравственный и духовный, а потом уж вновь обретаем ощущение жизни физической. Возможно, что, если, достигнув второй ступени, мы бы помнили ощущения первой, в них нашли бы мы красноречивые свидетельства об оставленной позади бездне. Но бездна эта - что она такое? И как хоть отличить тени ее от могильных? Однако, если впечатления того, что я назвал первой ступенью, нельзя намеренно вызвать в памяти, разве не являются они нам нежданно, неведомо откуда, спустя долгий срок? Тот, кто не падал в обморок, никогда не различит диковинных дворцов и странно знакомых лиц в догорающих угольях; не увидит парящих в вышине печальных видений, которых не замечают другие, не призадумается над запахом неизвестного цветка, не удивится вдруг музыкальному ритму, никогда прежде не останавливавшему его внимания.

Среди частых и трудных усилий припомнить, среди упорных стараний собрать разрозненные приметы того состояния кажущегося небытия, в какое впала моя душа, бывали минуты, когда мне мнился успех; не раз - очень ненадолго - мне удавалось вновь призвать чувства, которые, как понимал я по зрелом размышленье, я мог испытать не иначе, как во время своего кажущегося беспамятства. Призрачные воспоминанья невнятно говорят мне о том, как высокие фигуры подняли и безмолвно понесли меня вниз, вниз, все вниз, пока у меня не захватило дух от самой нескончаемости спуска. Они говорят мне о том, как смутный страх сжал мне сердце, оттого что сердце это странно затихло. Потом все вдруг сковала неподвижность, точно те, кто нес меня (зловещий кортеж!), нарушили, спускаясь, пределы беспредельного и остановились передохнуть от тяжкой работы. Потом душу окутал унылый туман. А дальше все тонет в безумии - безумии памяти, занявшейся запретным предметом.

Вдруг ко мне вернулись движение и шум - буйное движение, биение сердца шумом отозвалось в ушах. Потом был безмолвный провал пустоты. Но тотчас шум и движение, касание - и трепет охватил весь мой состав. Потом было лишь ощущение бытия, без мыслей - и это длилось долго. Потом внезапно проснулась мысль и накатил ужас, и я уже изо всех сил старался осознать, что же со мной произошло. Потом захотелось вновь погрузиться в беспамятство. Потом душа встрепенулась, напряглась усилием ожить и ожила. И тотчас вспомнились пытки, судьи, траурный штоф на стенах, приговор, дурнота, обморок. И опять совершенно забылось все то, что уже долго спустя мне удалось кое-как воскресить упорным усилием памяти.

Я пока не открывал глаз. Я понял, что лежу на спине, без пут. Я протянул руку, и она наткнулась на что-то мокрое и твердое. Несколько мгновений я ее не отдергивал и все соображал, где я и что со мной. Мне мучительно хотелось оглядеться, но я не решался. Я боялся своего первого взгляда. Я не боялся увидеть что-то ужасное, нет, я холодел от страха, что вовсе ничего не увижу. Наконец с безумно колотящимся сердцем я открыл глаза. Самые дурные предчувствия мои подтвердились. Чернота вечной ночи окружала меня. У меня перехватило дыхание. Густая тьма будто грозила задавить меня, задушить. Было нестерпимо душно. Я неподвижно лежал, стараясь собраться с мыслями. Я припомнил обычаи инквизиции и попытался, исходя из них, угадать свое положение. Приговор вынесен; и, кажется, с тех пор прошло немало времени. Но ни на миг я не предположил, что умер. Такая мысль, вопреки выдумкам сочинителей, нисколько не вяжется с жизнью действительной; но где же я, что со мной? Приговоренных к смерти, я знал, обычно казнили на аутодафе, и такую казнь как раз уже назначили на день моего суда. Значит, меня снова бросили в мою темницу, и теперь я несколько месяцев буду ждать следующего костра? Да нет, это невозможно. Отсрочки жертве не дают. К тому же у меня в темнице, как и во всех камерах смертников в Толедо, пол каменный, и туда проникает тусклый свет.

Вдруг мое сердце так и перевернулось от ужасной догадки, и ненадолго я снова лишился чувств. Придя в себя, я тотчас вскочил на ноги; я дрожал всем телом. Я отчаянно простирал руки во все стороны. Они встречали одну пустоту. А я шагу не мог ступить от страха, что могу наткнуться на стену склепа. Я покрылся потом. Он крупными каплями застыл у меня на лбу. Наконец, истомясь неизвестностью, я осторожно шагнул вперед, вытянув руки и до боли напрягая глаза в надежде различить слабый луч света. Так прошел я немало шагов; но по-прежнему все было черно и пусто. Я вздохнул свободней. Я понял, что мне уготована, по крайней мере, не самая злая участь.


Impia tortorum longos hie turba furores
Sanguinis innocui, nоn satiata, aluit.
Sospite nunc patriâ, fracto nunc funeris antro,
Mors ubi dira fuit vita salusque patent .
Четверостишие, сочиненное для ворот рынка, который решено разбить на месте якобинского клуба в Париже

Устал, смертельно устал от этой затянувшейся пытки; и, когда наконец меня развязали и я смог сесть, я почувствовал, что сознание покидает меня. Приговор, страшный смертный приговор еще отчетливо прозвучал в моих ушах, но сразу вслед за тем голоса инквизиторов слились в далекий, невнятный гул. Он вызвал во мне образ какого-то кружения - быть может, напомнив шум мельничного колеса. И то – лишь на миг, ибо в следующий миг я уже не слышал ничего. Зато некоторое время я еще видел – и с какой ужасающей, чудовищной отчетливостью! Я видел губы судей, облаченных в черное. Мне они казались белыми – белее листа, на котором я пишу эти строки, – и тонкими, до уродливости тонкими; их как бы сплющило и вытянуло напряженное выражение беспощадности, непреклонной решимости и угрюмого презрения к человеческому страданию. Я видел, как слова, которые были моею Судьбой, продолжали стекать с этих губ. Я видел, как они растягивались, вещая о смерти. Я видел, как они выговаривали звуки моего имени; и я содрогался, потому что не слышал ничего. В эти мгновения безумного страха я видел еще, как слегка, едва заметно колышутся черные драпировки, которыми были обиты стены зала. Потом мой взгляд остановился на семи длинных свечах, горевших на столе. Сначала они показались мне символами милосердия, белыми, стройными ангелами, которые посланы, чтобы меня спасти; но сразу же вслед за тем волна нестерпимой тошноты вдруг захлестнула меня, и я почувствовал, как каждый нерв в моем теле затрепетал, словно я коснулся проводов гальванической батареи, ангелы стали бесплотными призраками с огненными головами, и я понял, что ждать от них помощи безнадежно. А потом, словно певучая музыкальная фраза, в душу прокралась мысль, как, должно быть, сладок могильный покой. Она пришла осторожно и бесшумно и, казалось, задолго до того, как разум постиг ее до конца; но в тот самый миг, когда мой дух воспринял ее отчетливо и окончательно, фигуры судей перед моими глазами растаяли, точно по волшебству, длинные свечи исчезли, их огоньки погасли, и наступил непроглядный мрак; все чувства мои были словно проглочены этим отчаянным, стремительным нисхождением – так душа нисходит в Аид. А затем – беспредельная тишина, покой и ночь.

Это был обморок, и все же я не могу сказать, что сознание покинуло меня вовсе. Того, что осталось, я не стану ни определять, ни даже просто описывать, – скажу только, что исчезло не все. В глубочайшем забытьи – нет, мало! – в бреду – мало! – в обмороке – мало! – в могиле… да! даже в могиле что-то остается. А иначе бессмертие наше – пустой звук! Пробуждаясь от самого глубокого сна, мы разрываем паутину какого-то сновидения. Но уже в следующий миг мы не помним, что нам снилось, – до того легка эта паутина. После обморока человек, возвращаясь к жизни, проходит две ступени: сначала возникает ощущение интеллектуального или духовного бытия, а потом – чувство жизни физической. И если бы, достигнув второй ступени, мы смогли воскресить в памяти впечатления первой, то весьма вероятно, что эти впечатления поведали бы нам о потусторонней бездне. Но что она такое – эта бездна? Как отличить ее тени от теней могилы?.. Однако если впечатления, оставленные тем, что я назвал первой ступенью, нельзя оживить силою воли, то разве не появляются они сами спустя долгое время – непрошеные, неведомо откуда? Тот, кто никогда не лишался чувств, не увидит в тлеющих угольях ни причудливых замков, ни до боли знакомых лиц; он не заметит парящих в воздухе печальных образов, незримых толпе; он не остановится в раздумье, вдохнув аромат неведомого цветка; он не из тех, чей ум смутят несколько музыкальных тактов, никогда прежде не привлекавшие его внимания.

Среди частых и сосредоточенных попыток вспомнить, среди напряженных усилий свести воедино приметы мнимого небытия, в которое окунулась тогда моя душа, бывали минуты, когда мне казалось, что я достиг успеха; случались краткие, очень краткие проблески воспоминаний, которые рассудок, прояснившийся позднее, мог отнести лишь к тогдашнему состоянию бессознательности. Эти тени памяти сбивчиво повествуют о каких-то длинных фигурах, которые безмолвно подняли меня и понесли вниз – все вниз, вниз, вниз! – до тех пор, пока отвратительное головокружение не охватило меня от одной только мысли о бесконечности этого спуска. Еще они повествуют о смутном ужасе моего сердца, вызванном противоестественным спокойствием и тишиною в этом сердце. Затем приходит неожиданное ощущение неподвижности, сковавшей все, – словно те, кто нес меня (о, этот путь!), переступив в своем движении вниз пределы беспредельного, остановились на миг передохнуть от своего однообразного, тяжкого труда. Вслед за тем душу пронизывают апатия и тоска; и наконец все захлестывает безумие - безумие памяти, вступившей в запретные области.

Совершенно неожиданно возвращаются движение и звук – громко и беспорядочно бьется сердце, и удары его шумно отдаются в ушах. Затем – провал: пустота, ничего, кроме пустоты. Затем снова звук, движение, прикосновение, и какая-то дрожь пронизывает все мое существо. Затем простое ощущение бытия, без всякой мысли – состояние, которое долго не проходит. И вдруг – мысль, и ужас, потрясший меня с головы до пят, и напряженное стремление осознать, что же все-таки со мной происходит. Затем страстное желание погрузиться в беспамятство. Затем стремительное воскрешение духа и успешная попытка пошевелиться. И тут – полное и ясное воспоминание о процессе, судьях, траурных драпировках, о приговоре, о слабости, об обмороке. Затем – абсолютное забвение всего, что последовало; лишь гораздо позже и ценою самых напряженных усилий мне удалось, хотя и смутно, восстановить все это в памяти.

Я еще долго не открывал глаз. Я чувствовал, что лежу на спине, что оковы сняты. Я вытянул руку, и она тяжело опустилась на что-то влажное и твердое. Так пролежала она немалое время, в продолжение которого я силился сообразить, где я и что со мною сталось. Я не хотел и не решался обратиться за ответом к зрению, страшась первого взгляда на то, что меня окружало. Боязнь увидеть нечто ужасное удерживала меня, и я весь замирал при мысли о том, что сейчас подниму веки и… не увижу ничего. Наконец, с безрассудством отчаяния в сердце, я открыл глаза. Увы, мои худшие опасения подтвердились. Вокруг была чернота вечной ночи. Я задыхался: густота мрака словно придавила меня и старалась удушить. Воздух был невыносимо спертый. Я лежал по-прежнему неподвижно, пытаясь собраться с мыслями. Я припоминал судебные обычаи инквизиции и старался угадать истинное свое положение. Приговор был вынесен, и мне казалось, что с тех пор прошел уже очень долгий срок. И все-таки ни на минуту я не мог допустить, что я в самом деле мертв: такая мысль – вопреки всему, что мы читаем в романах, – совершенно несовместима с реальным существованием. Но где же я и что со мной? Я знал, что осужденные на смерть обыкновенно расстаются с жизнью на аутодафе и что одно из них было назначено на вечер того дня, когда меня судили. Неужели меня снова бросили в мою темницу, чтобы сохранить до следующей гекатомбы, которая будет совершена лишь через несколько месяцев? Нет, этого быть не может: ведь обычно жертву вели на заклание без малейшего отлагательства. К тому же прежняя моя темница, как и все камеры смертников в Толедо, была вымощена камнем и свет все же проникал в нее.

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Эдгар Аллан По
Колодец и маятник


Impia tortorum longos hie turba furores
Sanguinis innocui, nоn satiata, aluit.
Sospite nunc patriâ, fracto nunc funeris antro,
Mors ubi dira fuit vita salusque patent1
Кровью невинных несытая, шайка убийц нечестивыхДолго лелеяла здесь злое безумье свое.Ныне разрушен застенок, родина ныне свободна;В логово лютых смертей жизнь и спасенье пришли.(лат.)

Четверостишие, сочиненное для ворот рынка, который решено разбить на месте якобинского клуба в Париже


Устал, смертельно устал от этой затянувшейся пытки; и, когда наконец меня развязали и я смог сесть, я почувствовал, что сознание покидает меня. Приговор, страшный смертный приговор еще отчетливо прозвучал в моих ушах, но сразу вслед за тем голоса инквизиторов слились в далекий, невнятный гул. Он вызвал во мне образ какого-то кружения - быть может, напомнив шум мельничного колеса. И то – лишь на миг, ибо в следующий миг я уже не слышал ничего. Зато некоторое время я еще видел – и с какой ужасающей, чудовищной отчетливостью! Я видел губы судей, облаченных в черное. Мне они казались белыми – белее листа, на котором я пишу эти строки, – и тонкими, до уродливости тонкими; их как бы сплющило и вытянуло напряженное выражение беспощадности, непреклонной решимости и угрюмого презрения к человеческому страданию. Я видел, как слова, которые были моею Судьбой, продолжали стекать с этих губ. Я видел, как они растягивались, вещая о смерти. Я видел, как они выговаривали звуки моего имени; и я содрогался, потому что не слышал ничего. В эти мгновения безумного страха я видел еще, как слегка, едва заметно колышутся черные драпировки, которыми были обиты стены зала. Потом мой взгляд остановился на семи длинных свечах, горевших на столе. Сначала они показались мне символами милосердия, белыми, стройными ангелами, которые посланы, чтобы меня спасти; но сразу же вслед за тем волна нестерпимой тошноты вдруг захлестнула меня, и я почувствовал, как каждый нерв в моем теле затрепетал, словно я коснулся проводов гальванической батареи, ангелы стали бесплотными призраками с огненными головами, и я понял, что ждать от них помощи безнадежно. А потом, словно певучая музыкальная фраза, в душу прокралась мысль, как, должно быть, сладок могильный покой. Она пришла осторожно и бесшумно и, казалось, задолго до того, как разум постиг ее до конца; но в тот самый миг, когда мой дух воспринял ее отчетливо и окончательно, фигуры судей перед моими глазами растаяли, точно по волшебству, длинные свечи исчезли, их огоньки погасли, и наступил непроглядный мрак; все чувства мои были словно проглочены этим отчаянным, стремительным нисхождением – так душа нисходит в Аид. А затем – беспредельная тишина, покой и ночь.

Это был обморок, и все же я не могу сказать, что сознание покинуло меня вовсе. Того, что осталось, я не стану ни определять, ни даже просто описывать, – скажу только, что исчезло не все. В глубочайшем забытьи – нет, мало! – в бреду – мало! – в обмороке – мало! – в могиле… да! даже в могиле что-то остается. А иначе бессмертие наше – пустой звук! Пробуждаясь от самого глубокого сна, мы разрываем паутину какого-то сновидения. Но уже в следующий миг мы не помним, что нам снилось, – до того легка эта паутина. После обморока человек, возвращаясь к жизни, проходит две ступени: сначала возникает ощущение интеллектуального или духовного бытия, а потом – чувство жизни физической. И если бы, достигнув второй ступени, мы смогли воскресить в памяти впечатления первой, то весьма вероятно, что эти впечатления поведали бы нам о потусторонней бездне. Но что она такое – эта бездна? Как отличить ее тени от теней могилы?.. Однако если впечатления, оставленные тем, что я назвал первой ступенью, нельзя оживить силою воли, то разве не появляются они сами спустя долгое время – непрошеные, неведомо откуда? Тот, кто никогда не лишался чувств, не увидит в тлеющих угольях ни причудливых замков, ни до боли знакомых лиц; он не заметит парящих в воздухе печальных образов, незримых толпе; он не остановится в раздумье, вдохнув аромат неведомого цветка; он не из тех, чей ум смутят несколько музыкальных тактов, никогда прежде не привлекавшие его внимания.

Среди частых и сосредоточенных попыток вспомнить, среди напряженных усилий свести воедино приметы мнимого небытия, в которое окунулась тогда моя душа, бывали минуты, когда мне казалось, что я достиг успеха; случались краткие, очень краткие проблески воспоминаний, которые рассудок, прояснившийся позднее, мог отнести лишь к тогдашнему состоянию бессознательности. Эти тени памяти сбивчиво повествуют о каких-то длинных фигурах, которые безмолвно подняли меня и понесли вниз – все вниз, вниз, вниз! – до тех пор, пока отвратительное головокружение не охватило меня от одной только мысли о бесконечности этого спуска. Еще они повествуют о смутном ужасе моего сердца, вызванном противоестественным спокойствием и тишиною в этом сердце. Затем приходит неожиданное ощущение неподвижности, сковавшей все, – словно те, кто нес меня (о, этот путь!), переступив в своем движении вниз пределы беспредельного, остановились на миг передохнуть от своего однообразного, тяжкого труда. Вслед за тем душу пронизывают апатия и тоска; и наконец все захлестывает безумие - безумие памяти, вступившей в запретные области.

Совершенно неожиданно возвращаются движение и звук – громко и беспорядочно бьется сердце, и удары его шумно отдаются в ушах. Затем – провал: пустота, ничего, кроме пустоты. Затем снова звук, движение, прикосновение, и какая-то дрожь пронизывает все мое существо. Затем простое ощущение бытия, без всякой мысли – состояние, которое долго не проходит. И вдруг – мысль, и ужас, потрясший меня с головы до пят, и напряженное стремление осознать, что же все-таки со мной происходит. Затем страстное желание погрузиться в беспамятство. Затем стремительное воскрешение духа и успешная попытка пошевелиться. И тут – полное и ясное воспоминание о процессе, судьях, траурных драпировках, о приговоре, о слабости, об обмороке. Затем – абсолютное забвение всего, что последовало; лишь гораздо позже и ценою самых напряженных усилий мне удалось, хотя и смутно, восстановить все это в памяти.

Я еще долго не открывал глаз. Я чувствовал, что лежу на спине, что оковы сняты. Я вытянул руку, и она тяжело опустилась на что-то влажное и твердое. Так пролежала она немалое время, в продолжение которого я силился сообразить, где я и что со мною сталось. Я не хотел и не решался обратиться за ответом к зрению, страшась первого взгляда на то, что меня окружало. Боязнь увидеть нечто ужасное удерживала меня, и я весь замирал при мысли о том, что сейчас подниму веки и… не увижу ничего. Наконец, с безрассудством отчаяния в сердце, я открыл глаза. Увы, мои худшие опасения подтвердились. Вокруг была чернота вечной ночи. Я задыхался: густота мрака словно придавила меня и старалась удушить. Воздух был невыносимо спертый. Я лежал по-прежнему неподвижно, пытаясь собраться с мыслями. Я припоминал судебные обычаи инквизиции и старался угадать истинное свое положение. Приговор был вынесен, и мне казалось, что с тех пор прошел уже очень долгий срок. И все-таки ни на минуту я не мог допустить, что я в самом деле мертв: такая мысль – вопреки всему, что мы читаем в романах, – совершенно несовместима с реальным существованием. Но где же я и что со мной? Я знал, что осужденные на смерть обыкновенно расстаются с жизнью на аутодафе и что одно из них было назначено на вечер того дня, когда меня судили. Неужели меня снова бросили в мою темницу, чтобы сохранить до следующей гекатомбы, которая будет совершена лишь через несколько месяцев? Нет, этого быть не может: ведь обычно жертву вели на заклание без малейшего отлагательства. К тому же прежняя моя темница, как и все камеры смертников в Толедо, была вымощена камнем и свет все же проникал в нее.

Вдруг – страшная мысль, от которой вся кровь стремительно прихлынула к сердцу; на короткое время я снова потерял сознание. Придя в себя, я сразу вскочил на ноги, каждая жилка во мне дрожала. Я исступленно шарил вокруг себя во всех направлениях. И, хотя руки встречали одну лишь пустоту, я не решался ступить ни шагу – боясь натолкнуться на стену склепа. Обильный пот выступил изо всех пор и крупными холодными каплями застыл на лбу. Наконец мука неизвестности сделалась нестерпимой, и я осторожно двинулся вперед, вытянув руки и с таким напряжением ловя хоть самый слабый проблеск света, что глаза вылезали из орбит. Я ступил раз, другой, третий – много раз, но кругом были все те же мрак и пустота. Я вздохнул свободнее: теперь мне казалось бесспорным, что моя участь – не самая страшная из всех возможных.

И пока я продолжал по-прежнему осторожно пробираться вперед, в памяти моей ожили сотни смутных слухов об ужасах Толедо. Удивительные рассказы ходили об этих темницах; правда, я всегда считал их пустыми баснями, и все же они были до того странными и жуткими, что их повторяли только шепотом. Предстояло ли мне погибнуть голодной смертью в мире подземного мрака? или какая-нибудь иная, еще более тяжкая участь ожидала меня? Что концом моего заключения будет смерть, и смерть утонченно жестокая, я не сомневался – слишком уж хорошо знал я своих судей. Способ и срок – вот все, что меня занимало и не давало мне покоя.

Мои вытянутые руки в конце концов наткнулись на какое-то неподвижное препятствие. Это была стена, по-видимому, каменной кладки – очень гладкая, осклизлая и холодная. Я пошел вдоль нее, ступая со всею предусмотрительной недоверчивостью, какую мне внушили иные из тех старинных историй. Однако таким образом мне никогда не удалось бы установить размеры моей темницы: я мог обойти ее кругом и вернуться к отправной точке, не заметив этого, – настолько неразличимо однообразной казалась стена. Поэтому я стал искать нож, который был у меня в кармане, когда меня вели в зал суда, – но его не оказалось; вместо прежнего платья на мне был балахон из грубой саржи. Я рассчитывал всунуть лезвие в какую-нибудь щелочку между камнями и таким образом отметить начало пути. Возникшее затруднение было ничтожным, но расстройство мыслей делало его на первый взгляд непреодолимым. Я оторвал кусок подола от моего балахона и растянул на полу во всю длину, под прямым углом к стене. Обходя ощупью свою тюрьму, я непременно должен был наткнуться на этот лоскут, завершив полный круг. Так, по крайней мере, я думал; но я не принял в расчет ни возможных размеров темницы, ни собственной слабости. Под ногами было сыро и скользко. Какое-то время я, пошатываясь, двигался вперед, потом споткнулся и упал. Тут обнаружились последствия крайнего истощения сил: я остался лежать навзничь и, так и не поднявшись, скоро уснул.

Проснувшись и вытянув вперед руку, я нащупал подле себя хлебец и кувшин. Я был слишком измучен, чтобы размышлять, откуда они взялись, жадно съел хлеб и выпил воду. Спустя немного я возобновил свое путешествие вокруг темницы и после долгих усилий добрел наконец до обрывка саржи. К тому мгновению, когда я упал, я насчитал пятьдесят два шага, а теперь еще сорок восемь. Таким образом, всего получалось сто шагов; и, полагая ярд равным двум шагам, я решил, что моя тюрьма имеет пятьдесят ярдов в окружности. Но, так как во многих местах стена выступала углами, невозможно было сообразить, каковы истинные очертания склепа, – я не мог отделаться от мысли, что это все-таки склеп.

Во всех моих разысканиях не было, пожалуй, определенной цели и, разумеется, ни капли надежды. Но какое-то непонятное любопытство побуждало меня продолжать их. Оторвавшись от стены, я решил пересечь этот каменный мешок. Сначала я двигался с величайшей осторожностью, ибо пол хоть и казался надежным, но был предательски скользким. Мало-помалу я осмелел и начал ступать твердо и уверенно, стараясь по возможности не сбиваться с прямой линии. Таким образом я прошел шагов десять-двенадцать, когда запутался в подоле своего балахона и упал как подкошенный лицом вниз.

Я не сразу опомнился после падения, и потому сначала от меня ускользнуло одно удивительное обстоятельство; очень быстро, однако ж еще до того, как я успел подняться, оно привлекло мое внимание. Дело в следующем: мой подбородок касался пола камеры, но губы и верхняя половина головы как бы повисли в воздухе, хотя, по-видимому, были опущены несколько ниже подбородка. В то же время лоб окутали какие-то холодные испарения, и специфический запах гнили и плесени касался моих ноздрей. Я вытянул руку и с дрожью удостоверился, что упал на самом краю круглого колодца, глубину которого я, разумеется, никак не мог определить в ту минуту. Ощупывая стыки плит у самого колодца, я ухитрился отковырнуть маленький кусочек цемента и бросил его вниз, в бездну. Долгие секунды я слышал, как он гулко отскакивает от стен зиявшего передо мной провала; наконец сердитый всплеск воды и громкое эхо. И в тот же миг раздался какой-то звук, словно быстро распахнули и так же быстро захлопнули дверь у меня над головой, слабый луч света неожиданно прорезал мрак и так же неожиданно погас.

Теперь я понял, какая участь была мне уготована, и благословлял случай, который меня спас. Еще один шаг – и мир никогда больше не увидел бы меня. Смерть, только что пролетевшая мимо, словно вышла из тех самых рассказов об инквизиции, которые я считал неправдоподобными и вздорными. У жертв инквизиции не было иного выбора, кроме смерти в жесточайших телесных муках или той же смерти, но в самых страшных пытках нравственных. Меня, видимо, приберегали для последнего: долгие страдания до того ослабили мои нервы, что я трепетал от звука собственного голоса, и вообще трудно было выбрать жертву более подходящую для той пытки, которая меня ожидала.

Дрожа всем телом, я отполз назад к стене, решив лучше умереть подле нее, чем подвергать себя риску провалиться в один из этих чудовищных колодцев: воображение уже рисовало их мне во множестве, по всей темнице. В ином состоянии духа я, вероятно, нашел бы в себе мужество броситься в пропасть и разом покончить со всеми своими бедствиями, – но теперь я был самым жалким из трусов. Вдобавок я не мог забыть того, что читал об этих колодцах: они предназначены для чего угодно, только не для того, чтобы обрывать нить жизни мгновенно.

Много часов подряд возбуждение не давало мне уснуть, но в конце концов я снова задремал. Проснувшись, я, как и в тот раз, нашел подле себя хлебец и воду. Меня томила жгучая жажда, и я залпом осушил кувшин. Должно быть, в воду подмешали какого-то зелья: не успел я допить до конца, как меня охватила неодолимая дремота. Я уснул глубоким сном – сном, похожим на могильный покой. Долго ли он тянулся, я, разумеется, не знаю; но, когда я снова открыл глаза, я увидел то, что меня окружало. При фантастическом, зеленовато-желтом освещении, источник которого я обнаружил не сразу, мне открылись размеры и устройство моей тюрьмы.

Оказалось, что я сильно ошибся: протяженность стен не превышала двадцати пяти ярдов. В течение нескольких минут это обстоятельство служило для меня источником немалой, но бессмысленной тревоги – вот уже поистине бессмысленной: ибо что могло иметь меньшее значение в этих страшных обстоятельствах, нежели размеры темницы? Но мой дух проникся неизъяснимым интересом к мелочам, и я погрузился в размышления, пытаясь объяснить ошибку в расчетах, которую я допустил. Наконец меня осенило. В первую половину обследования я насчитал пятьдесят два шага; в момент падения я был, вероятно, в одном или двух шагах от обрывка саржи, то есть почти закончил обход склепа. Потом я заснул, а проснувшись, по всей видимости, пошел в обратном направлении. Вот почему я и представил себе протяженность темницы почти вдвое большей, чем она была на самом деле. Смятение в мыслях помешало мне заметить, что стена, которая вначале была слева от меня, потом оказалась справа.

Заблуждался я и относительно очертаний своей тюрьмы. Подвигаясь ощупью, я обнаружил множество углов, и отсюда пришел к заключению о чрезвычайной неправильности ее формы, – с такой силой воздействует полный мрак на человека, пробудившегося от летаргии или даже просто от крепкого сна. Углы оказались самыми обыкновенными впадинами, или нишами, расположенными на неодинаковом расстоянии одна от другой. В целом же камера была квадратная. То, что я принял за каменную кладку, теперь превратилось в огромные плиты из железа или какого-то другого металла, а швы или стыки между ними и образовали впадины. Поверхность металла была грубо размалевана всеми страшными и отталкивающими эмблемами, какие только могли подсказать монахам их суеверные представления о загробной жизни. Злые духи в виде скелетов с грозно занесенною рукой и другие, менее фантастические, но еще более страшные изображения покрывали и безобразили стены. Я заметил, что, хотя контуры этих страшилищ выступают отчетливо, краски, казалось, поблекли и расплылись – словно под действием влаги. Я увидел также, что пол подо мною каменный. В середине зияло круглое отверстие колодца, пасти которого мне удалось избегнуть; но других колодцев, кроме этого, в моей темнице не было.

Все это я различал лишь смутно и с большим трудом, ибо мое собственное положение за время сна резко переменилось. Теперь я лежал на спине, вытянувшись во весь рост на чем-то вроде низкой деревянной скамейки, крепко привязанный к ней длинным ремнем, похожим на подпругу. Он многократно обвивал мое туловище и конечности, оставляя свободной голову, а также левую руку, – но лишь настолько, чтобы я после долгих усилий мог дотянуться до глиняной миски с едою, стоявшей подле на полу. К своему ужасу, я обнаружил, что кувшин унесли. Я говорю «к ужасу» – потому что меня томила нестерпимая жажда. Вероятно, в намерения моих мучителей входило распалить эту жажду еще сильнее, ибо в миске лежало приправленное пряностями мясо.

Подняв глаза, я увидел потолок моей тюрьмы. Он был в тридцати или сорока футах надо мной и выглядел примерно так же, как и стены. Необычайного вида фигура, написанная на одной из его плит, приковала мое внимание. Это была фигура Времени, каким его обычно изображают, только вместо косы оно держало в руках какой-то предмет, при беглом взгляде напомнивший мне длинный маятник, вроде тех, что мы видим на старинных часах. Было, однако, в этом маятнике что-то такое, что заставило меня всмотреться в него повнимательнее. И, когда я пристально глядел прямо вверх (маятник находился как раз надо мною), мне вдруг почудилось, что он движется. В следующий миг это впечатление подтвердилось. Размахи маятника были короткие и очень медленные. Несколько минут я следил за ним со смутным чувством страха, но еще больше – изумления. Устав наконец наблюдать за этими однообразными движениями, я принялся смотреть по сторонам.

Легкий шум донесся до моих ушей, и, взглянув на пол, я увидел множество огромных крыс, бегавших от стены к стене. Они вылезали из колодца, который находился справа от меня, в моем поле моего зрения. Они появлялись целыми полчищами прямо у меня на глазах – поспешно, жадно, привлеченные запахом мяса. Мне стоило немалого труда удержать их на расстоянии от миски.

Прошло, пожалуй, полчаса, а может быть, и час (я мог судить о времени лишь очень приблизительно), прежде чем я снова поднял глаза к потолку. То, что я увидел, смутило и озадачило меня. Размахи маятника удлинились примерно на целый ярд. Вместе с тем и скорость стала гораздо больше. Но сильнее всего меня взволновала мысль о том, что маятник заметно опустился. Теперь я рассмотрел – надо ли говорить, с каким ужасом? – что нижняя его часть представляла собой сверкающий стальной полумесяц длиной с фут (от рога до рога); кончики рогов были обращены вверх, а лезвие казалось острым, как бритва. Выше, над лезвием, полумесяц утолщался – тоже как бритва – и был, по-видимому, массивным, тяжелым, несокрушимым. Он висел на толстом медном стержне и с громким свистом рассекал воздух.

Так вот, значит, какую смерть избрала для меня монашеская изобретательность в пытках! То, что я разгадал тайну колодца, стало известно инквизиторам, – колодца, ужасам которого обрекали дерзких, нераскаявшихся грешников вроде меня; колодца, который был, по слухам, прообразом ада – Ultima Thule2
Здесь: последним пределом (лат .).

Всех казней. Чистая случайность спасла меня от падения в этот колодец; а я знал, что неожиданность, внезапность были неотъемлемым спутником любой изощренной пытки в этих застенках. Но я оступился раньше, чем следовало, и это нарушило дьявольский план низвержения преступника в бездну, а потому (иного выхода не было) меня ожидала другая, более милосердная смерть. Милосердная! Я даже улыбнулся при мысли о таком применении такого слова.

Что пользы рассказывать о долгих, долгих часах более чем смертельного ужаса, в продолжение которых я непрерывно считал стремительные размахи стали. Дюйм за дюймом, линия за линией, удлиняясь так медленно, что, казалось, протекали века, пока это становилось заметным, – все ниже и ниже опускался маятник! Прошли дни, может быть, много дней – и вот он уже проносится так близко, что веет мне в лицо едким дыханием. Запах остро отточенной стали врывается в мои ноздри. Я молился, я непрестанно молил небеса ускорить его спуск. Обезумев, я рвался вверх, навстречу размахам чудовищного ятагана. А потом внезапно опускался на свою скамейку и лежал спокойно, улыбаясь сверкающей смерти, словно дитя – редкостной игрушке.

И снова – провал, глубочайшее забытье; оно было непродолжительным, ибо, вернувшись к жизни, я не заметил, чтобы маятник сколько-нибудь опустился. Но оно могло быть и долгим: ведь демоны инквизиции (я знал это наверное) следили за мной и, заметив мой обморок, могли умышленно остановить маятник. Очнувшись, я почувствовал крайнюю – нет, больше! – невыразимую усталость и слабость, словно после долгого, изнурительного поста. Невзирая на все страдания, моя человеческая природа властно требовала пищи. С мучительным усилием я вытянул руку, насколько позволяли мои путы, и добрался до ничтожных объедков, оставленных мне крысами. И, когда я положил первый кусок в рот, в моем сознании сверкнуло какое-то подобие радости… надежды. Я - и надежда? Нет, невозможно, несовместно! Но я уже сказал, что это было одно из тех зыбких подобий, которые часто рождаются в человеческом сознании и гибнут в самом зародыше. Я ощущал радость и надежду, но я ощущал также, что они увяли, не распустившись. Напрасны были усилия углубить их… вернуть: долгие страдания лишили мой дух почти всей его силы, всех способностей. Я превратился в слабоумного, в идиота.

Мое тело лежало под прямым углом к плоскости размахов маятника. Я видел, что полумесяц должен рассечь мне грудь как раз там, где бьется сердце. Он продерет саржу моего халата, он будет уходить и возвращаться, уходить и возвращаться, уходить и возвращаться – снова, снова и снова. Несмотря на ужасающую ширь его размахов (футов тридцать, а то и больше), на мощь его свистящего падения, достаточную, чтобы разрушить даже эти стены из железа, все же в течение нескольких минут он будет продирать мой халат – и только. На этой мысли я остановился. Я не дерзнул пойти дальше. Я держался за нее настойчиво и цепко, словно такая задержка способна была предотвратить дальнейший спуск стального лезвия. Я заставил себя думать о том, с каким звуком будет скользить полумесяц по платью, об особой дрожи, которую сообщает нервам трение одежды о тело. Я размышлял об этих пустяках до тех пор, пока не заскрипел зубами от отвращения.

Вниз – тихо и непреклонно маятник сползал вниз. Я находил какое-то исступленное удовольствие, сравнивая это движение вниз со скоростью его размахов. Вправо – влево – то удаляясь – то снова приближаясь – визжа, точно грешники в аду! Стопою тигра крадется он к моему сердцу! И я то хохотал, то выл – в зависимости от того, какие чувства брали верх.

Вниз, вниз – уверенно и безжалостно! Вот он уже проносится в трех дюймах от моей груди. Я извивался в своих путах бешено, неистово, чтобы высвободить левую руку. Она была свободна лишь от локтя до кисти. С большим трудом я мог двигать ею в пространстве между глиняной миской рядом со скамьей и моим ртом, – но не дальше. Если бы мне удалось разорвать путы, стягивающие локоть, я бы попытался схватить маятник, остановить его! С таким же успехом мог бы я остановить лавину.

Вниз, вниз – все так же упорно, все так же неотвратимо! Я задыхался и корчился при каждом взмахе, пытаясь вдавить свое тело в скамью, когда он проносился надо мною. Мой взор следовал за взлетами и падениями маятника с упорством и бессмысленностью предельного отчаяния; видя его приближение, я всякий раз судорожно жмурился, хотя смерть была бы блаженным избавлением – о! несказанно блаженным! И все же каждый нерв во мне трепетал при мысли о том, какое ничтожное движение механизма обрушит этот острый сверкающий топор на мою грудь. То была надежда: слыша ее голос, трепетали нервы… скамейка точно уходила в пол… То была надежда – та самая надежда, которая торжествует победу даже на дыбе и даже в застенках инквизиции шепчет осужденному на смерть слово утешения.

Я увидел, что еще десять-двенадцать взмахов, и сталь коснется моего платья; вместе с этим наблюдением ко мне пришла вся ясность, вся собранность, все спокойствие отчаяния. И впервые за много часов (а может быть, дней) я начал думать. Я вдруг сообразил, что подпруга или путы, которыми я обвит, – это цельный кусок. Я был связан одним-единственным ремнем. Первый же удар острого, как бритва, полумесяца, – при условии, что он заденет ремень, – рассек бы его, и я оказался бы в состоянии левой рукой распустить стягивающие меня витки. Но как ужасающе близко скользнет в этот миг сталь! Каким смертоносным может оказаться малейшее неверное движение! Да и мыслимое ли дело, чтобы подручные палача не предвидели, не предугадали такой возможности?! Есть ли хоть какая-нибудь вероятность, что ремень у меня на груди скрещивается с линией движения маятника? Страшась обмануться в моей слабой и, по-видимому, последней надежде, я приподнял голову настолько, чтобы получше разглядеть свою грудь. Тугие кольца «подпруги», охватывавшие мои конечности и туловище, шли во всех направлениях, – но на пути губительного полумесяца их не было.

Не успел я снова опустить голову, как вдруг меня осенило. Это была – я не могу описать ее иначе – зыбкая и бесформенная прежде половина того плана избавления, о котором я уже упоминал: другая его часть смутно проплыла в моем сознании, когда я подносил пищу к своим запекшимся губам. Теперь я держал в руках всю мысль полностью – пусть бледную, пусть едва ли здравую и не совсем отчетливую, но всю целиком, и тут же с лихорадочной энергией отчаяния приступил к ее исполнению.

Уже много часов пол вокруг низкой скамьи, на которой я лежал, буквально кишел крысами – хищными, наглыми, алчными: их красные глазки смотрели на меня пристально и свирепо, словно они были уверены, что добыча от них не уйдет, и только ждали, когда я перестану шевелиться. «Чем же они обычно питаются в этом подземелье?» – думал я.

Невзирая на все мои усилия их отогнать, они сожрали почти все, что было в миске, оставив лишь жалкие объедки. Я непрерывно размахивал рукою над миской, и в конце концов невольное однообразие этого движения лишило его всякой действенности. Прожорливые грызуны то и дело впивались мне в пальцы своими острыми клыками. Уцелевшими кусочками жирного, остро приправленного кушанья я густо натер ремень повсюду, куда только смог дотянуться; потом перестал махать рукой и оцепенел, затаив дыхание.

В первую минуту маленькие хищники были озадачены и испуганы этой переменой – внезапной неподвижностью их жертвы. В тревоге они отпрянули, многие юркнули в колодец. Но это длилось лишь минуту. Мои расчеты на их прожорливость оправдались. Заметив, что я по-прежнему недвижим, две или три из числа самых отчаянных вспрыгнули на скамью и принялись обнюхивать «подпругу». Это послужило как бы сигналом к общему нападению. Из колодца хлынули новые орды крыс. Они карабкались по ножкам деревянной скамьи, взбирались на нее, сотнями бегали по моему телу. Размеренное движение маятника нимало их не беспокоило. Увертываясь от ударов, они занялись смазанным жиром ремнем. Они теснили и сталкивали друг друга, их полчище все росло и росло. Они копошились у меня на шее, их холодные губы тыкались в мои губы, я уже задыхался под их тяжестью; чудовищное отвращение, которому нет имени на земном языке, стиснуло мне грудь и каким-то липким холодом заливало сердце. Но еще минута – и я понял, что дело идет к концу. Я отчетливо чувствовал, как ослабевают путы. Я знал, что в нескольких местах они уже, должно быть, разгрызены. И сверхчеловеческим усилием воли я заставил себя лежать неподвижно.

Я не ошибся в своих расчетах, и мое терпение не было тщетным! Наконец-то я почувствовал себя свободным. Обрывки ремня свисали на пол. Но маятник почти касался уже моей груди. Он рассек саржу халата, он разрезал белье; еще два размаха – и острая боль пронизала каждый мой нерв. Но миг спасения настал. Я шевельнул рукой, и мои избавители с шумом кинулись кто куда. Ровным движением – осторожно, медленно, вбок и назад – я выскользнул из тесных объятий ремня и стал недосягаем для кривого лезвия. Что бы ни случилось дальше, в этот миг я был свободен.

Свободен – и в когтях у инквизиции! Едва я поднялся со своего деревянного ложа – ложа ужаса! – и ступил на каменный пол темницы, как движение дьявольского механизма прекратилось, и какая-то невидимая сила подняла его вверх, через потолок. Это было уроком для меня, уроком, который наполнил мое сердце отчаянием. За каждым моим движением, несомненно, следят. Свободен! Ха! Я избежал мучительной смерти в одном из ее обличий лишь для того, чтобы увидеть иное, еще более страшное, чем сама смерть. С этой мыслью я обвел беспокойным взглядом железные плиты, которые скрывали меня от мира. Что-то новое, какое-то явное изменение, – сначала я не мог сообразить, какое именно, – произошло в обличии камеры. Дрожа от возбуждения, теряясь в бессвязных догадках, я на несколько минут погрузился в странную мечтательную рассеянность. Тут я впервые отдал себе отчет в том, откуда исходит тот фосфорический свет, озаряющий мою тюрьму. Он лился сквозь щель шириною вполдюйма, которая опоясывала всю камеру у самого основания стен; таким образом, стены, по-видимому, не были соединены с полом. Я попытался выглянуть через эту щель, но, разумеется, безуспешно.

Когда вслед за этим я снова выпрямился, загадочные перемены, происходившие вокруг, стали мне вдруг понятны. Я уже говорил, что, хотя очертания фигур на стенах были довольно отчетливы, краски казались потускневшими, расплывшимися. Теперь эти краски засверкали, и с каждым мигом их пугающий блеск становился все ярче, что придавало дьявольским, призрачным изображениям такой вид, который способен был привести в трепет и более крепкие нервы, нежели мои. Очи демонов, тысячи очей, с жуткою, чудовищной живостью пристально глядели на меня отовсюду, даже оттуда, где раньше не было видно ничего, и мерцали зловещим огнем, который мое воображение не в силах было представить себе нематериальным.

Эдгар Аллан По

Колодец и маятник: рассказы

Серия «Школьная библиотека украинской и зарубежной литературы» основана в 2010 году

Перевод с английского


Предисловие и примечания

Киры Шаховой


Художник-оформитель

О. А. Гугалова


План-проспект серии утвержден Министерством образования и науки Украины

Наброски к портрету

Эдгар Аллан По написал относительно немного. Все созданное им в области поэзии и прозы можно объединить в двух томах: in quarto – стихи, in folio – рассказы. Но под обложками этих книг на удивление много шедевров мирового уровня. Время уже отобрало лучшее из наследия писателя, и мы до сих пор удивляемся величию и необычности таланта По. Произведения «Ворон», «Аннабель Ли», «Улялюм», «Эльдорадо», «Падение дома Ашеров», «Маска Красной Смерти», «Черный кот», «Золотой жук» живут в памяти поколений читателей, как ослепительная образная и чувственная вспышка. Музыка и краски этих произведений, как все необычное, новаторское, дерзкое, запечатлеваются в сознании навсегда. Однако время сглаживает необычность, новаторство тиражируется и становится нормой, дерзкое в искусстве прошлого уже никого не раздражает. Тем удивительнее, что творчество американского художника и в наши дни, более чем полтора века после его смерти, привлекает свежестью и силой, очаровывает художественной неповторимостью, глубокой оригинальностью.

Эта оригинальность заметна и на фоне мирового романтизма, в частности американского. Эдгар По – романтик в полном, даже абсолютном смысле этого слова. Все его творчество насквозь романтично. Не менее романтичны и все взлеты и падения его человеческой судьбы от самой колыбели до могилы. Его литературный портрет, созданный далекими от объективности современниками, типичен для романтика. Особенно знаменательно, что и воображаемый автопортрет, написанный его пером, тоже романтический. Характерно, что в обоих вымышленное заступает настоящее, фантазия торжествует над реальностью, карикатура или идеализация заменяет истинный образ.

Все это только подтверждает тот неоспоримый факт, что американский классик жил и писал по законам романтизма. Одним из этих законов еще со времен немецких романтиков – Новалиса, братьев Шлегелей или Тика, – то есть с 90-х годов XVIII века, было создание собственной личности по определенному канону. Они теоретически обосновали необходимость воспитания своих чувств, собственноручного плетения жизненной канвы и шитья узоров на ней по очерченному образцу.

В своем очерке о поэзии Эдгара По российский американист А. Зверев пишет: «Это было характерное свойство романтического сознания, выражение тоски по идеалу, которая вызвала к жизни самый романтизм. Сложился особый тип поведения, возникал тщательно продуманный образ скептика, бунтовщика, извечного бродяги, полного пренебрежения к окружающей нищете, измученного разочарованием, неверием и неудовлетворенного жаждой действия, которое призвано заменить весь существующий порядок вещей». С Эдгаром По случилось так, что созданный им образ романтического поэта превратился в своеобразную маску и маска приросла к его лицу, миф автора «Лигейи» для многих стал более убедительным и живым, чем сама реальность его характера и жизни.

Каким было лицо писателя – этого «зеркала души»? К счастью, сохранилось несколько портретов По, автопортрет и очень выразительный дагерротип (1849 г.), который чаще всего репродуцируют в изданиях его произведений. Первое, что бросается в глаза, очень высокий широкий лоб, светлый лоб мыслителя, окруженный легкими волнистыми русыми волосами. В ясных больших глазах внимание, усталость и грусть. Красивые прямые, длинные брови. Большой нос отнюдь не классической формы и небольшие, тонкие, крепко сжатые, скорбные уста. Это лицо незаурядного и несчастливого человека. На нем проступают воля и малодушие, упрямство и капризность.

А вот как характеризует писателя благосклонная к нему близкая знакомая писательница Фрэнсис Осгуд: «Я всегда считала его образцом изящества, благородства и великодушия… Его красивая надменная голова, темные глаза, которые источали сияние избранности, сияние чувства и мысли, его манеры – все это было сочетанием невероятного величия и нежности… Особенно величественной казалась мне простая и поэтическая душа Эдгара По. Он был веселым, искренним, остроумным; то сдержанным, то капризным, как избалованный ребенок, но даже во время тяжелого литературного труда он находил ласковое слово, добрую улыбку для мягкой, молодой и обожаемой жены и ко всем гостям относился внимательно и любезно. Бесконечные часы проводил он за столом… всегда старательный, терпеливый, записывая своим прекрасным письмом замечательные фантазии, которые непрерывно порождал его блестящий и острый ум».

Но есть и совсем другие характеристики, которые рисуют неприглядную, а иногда отталкивающую фигуру. Наделяя По чертами в лучшем случае демона, а в худшем – просто негодяя, люди, которые по тем или иным причинам не любили писателя, шли навстречу пожеланиям публики. Известно же, что и в наше время массовый потребитель культуры обожает творить кумиров и сбрасывать их с пьедесталов, захлебывается от радости, сплетничая об известных художниках. Во времена По именно писатели, их личность, их частная жизнь привлекали внимание, выполняли в обществе ту роль, которую теперь играют звезды кино и эстрады.

При жизни американского мастера необычность его натуры и определенная эксцентричность поведения вызывали у многих современников одновременно и отрицание, и нездоровый интерес. После его смерти над созданием ложного образа писателя старательно поработал первый биограф По, его недоброжелательный исполнитель завещания Руфус Грисуолд. Как оказалось впоследствии, для своего «мемуара», следовательно, для литературного портрета По этот литератор просто «одолжил» черты персонажа из романа «Кэкстона» англичанина Бульвера-Литтона, переписав характеристику бульверовского романтического злодея Фрэнсиса Вивьена. И читатели поверили злой выдумке Грисуолда, потому что стремились видеть именно такую типичную литературно-романтическую личность.

Эдгар По был художником новейшей эпохи, то есть, как почти каждый литератор буржуазного мира, зарабатывал на существование собственным пером, чего не знали большинство его предшественников еще в конце XVIII века. Его безжалостно эксплуатировали издатели, часто он сидел без гроша в кармане, из-за материальных затруднений отчаивался. Его ежедневным трудом было не только высокое творчество, но и журналистские, редакторские подработки.

Писатель родился и почти безвыездно прожил всю жизнь в Соединенных Штатах – молодой стране, где тон задавала победная буржуазия новой формации, полная рвения, силы, стремительности. Экономика страны семимильными шагами двигалась путем научно-технического прогресса. США гордились республиканским образом правления, демократическими институтами, а также молодостью и перспективами на будущее. Однако и при демократическом строе возникали острые социальные, национальные и культурные проблемы, привлекавшие к себе внимание как внутри страны, так и за ее пределами (вспомним хотя бы то, что писал об Америке после своего путешествия за океан Чарлз Диккенс).

Будучи сыном своего времени и своей страны, а кроме того, уязвимым художником, Эдгар По и в личной жизни, и в творчестве в определенной степени отражал то, что его окружало, порой остро и преувеличено. Оригинальность его творчества и личности многим европейцам казалась несовместимой с господствующим представлением о нормированности, пуританстве, обывательской бесцветности американского общества, его рационализме и прагматизме, бездуховности, враждебности всему интеллектуальному. Отсюда пошло не раз повторенное утверждение о чуждости По духу Соединенных Штатов. Лаконично это выразил Бернард Шоу: «Как мог появиться в Америке этот изящный художник, настоящий аристократ литературы?» В этом высказывании только доля правды. Когда за пределами Соединенных Штатов стали больше известны произведения писателей и мыслителей эпохи По, их сложные духовные искания, когда раскрылся весь массив американского романтизма как своеобразного и красочного явления, автор «Падения дома Ашеров» или «Маски Красной Смерти», «Ворона» или «Колоколов» уже не казался странным исключением, а, наоборот, хорошо вписывался в общую картину литературного процесса США тридцатых-сороковых годов XIX столетия и становился рядом с такими выдающимися художниками, как Мелвилл или Торо, Эмерсон или Дикинсон, был самым значительным из них.

Действие многих произведений По происходит или в Европе, или в условной экзотической стране. Героям присущи общечеловеческие, а не конкретно-исторические или национальные черты. Писатель иногда даже может показаться вненациональным, особенно в сравнении с таким чисто американским писателем, как автор «Приключений Тома Сойера» и «Приключений Гекльберри Финна». Правда, стертость национальных черт, космополитическая универсальность вообще присущи некоторым романтическим произведениям (не менее, кстати, чем ярко выраженный национальный характер – другим). И даже не воссоздав в реалистических образах национальную жизнь американцев, По – очень американский художник. Как продолжатель прозаической традиции своего старшего современника Вашингтона Ирвинга и оппонент поэтов-трансценденталистов, предтеча Уитмена, Марка Твена, Брет-Гарта и пр., как художник, он откликался на потребности американских читателей, писал о том, что интересовало и волновало именно его соотечественников, и, наконец, как автор сатир на американскую предприимчивость, безоговорочный оптимизм и хвастовство, на прессу и литературу США, По был, бесспорно, национальным художником. Характерные особенности жизни родины отразились в интеллектуальном своеобразии многих его рассказов, в культе рацио, в научно-фантастической тематике, особом интересе к техническим изобретениям, воспевании ученого, путника, пионера новых земель.

Этот рассказ напоминает немного ситуацию с «бочкой амонтильядо» - опять мы не знаем, за что наказывают главного героя. Только в этом случае это менее важно, ибо Инквизиции много причин не требовалось. Пытки же сего «бича Господнего» захватывали воображение многих (особо когда живешь через несколько столетий после происходившего - конечно можешь себе позволить уже пофантазировать на эту тему).

Но у По, как всегда, пытки физические заменяются пытками психологическими. И о до чего же эффективными! И каждая пытка при том при всем имеет еще вполне конкретный символический смысл.

Сначала кромешная тьма и опасность таящаяся в ней. Потом коса времени в виде маятника с лезвием, медленно и неумолимо опускающаяся на приговоренного. Страшна не смерть, а ожидание ее. Это самый жуткий отрывок. Гораздо более жуткий, чем какие-либо горы трупов, нарезанные бензопилой. И гораздо более аллегоричный - автор опять напоминает нам о неумолимости смерти и времени, которое всему приносит конец. Конец истории украшает картина разрисованных «под ад» стен, раскаляющихся докрасна и сдвигающихся, глаза демонов горят настоящим огнем. И рядом молчаливо присутствует колодец, о содержании которого мы можем разве что догадываться из наличия выбегающих оттуда крыс, но именно умолчание и довершает зловещее впечатление.

Интересно, что эта серия пыток в какой-то мере отражает фанатически-религиозную картину мира, присущую самой инквизиции - сначала мы рождаемся блуждать в темноте (и, кстати, герой не помнит практически ничего, что было до казни, только смутные пятна-привидения при свечах, которые сначала кажутся ангелами-хранителями), если нам повезет, и мы не споткнемся о житейские опасности, коса времени все равно скосит нас. А дальше нас всех ждет ад, конечно.

Спасение героя, само собой, выглядит более чем фантастическим, но в данном случае оно вполне под стать всей остальной фантасмагории. При желании его даже можно интерпретировать как намек на восхождение души в рай после чистилища, учитывая всю обстановку, то есть высшую справедливость, которая существует где-то там вовне суда инквизиции и выше него... Воображения автору не занимать. И что самое интересное, хотя от этих пыток пробирает дрожь, они при этом обладают какой-то особенной темной эстетикой, художественностью, чего зачастую не хватает современным образцам жанра.

В том издании, которое присутствует у меня на бумаге, рассказы дополнены чудесными иллюстрациями Гарри Кларка (собственно, они заставили меня купить это издание По в польском переводе - что само по себе было бы немного странно). Они настолько точно передают атмосферу творчества По, что я настоятельно рекомендую всем не видевшим поискать в интернете. А вообще, творчество По - это настоящая кладезь для художников-иллюстраторов. Как и для режиссеров, впрочем.

Оценка: 9

Один из самых сильных и эмоциональных рассказов в творчестве По. Наверное, не стоит задумываться, насколько реалистично описаны здесь методы инквизиции, не случайно «Колодец и маятник» начинается как притча, вне времени и пространства, и за что герой приговорен к смерти, не сказано. Просто есть человек с одной стороны и безликая, бездушная машина уничтожения и подавления личности с другой стороны. А дальше развивается захватывающая история о страхе смерти и жажде жизни. Впрочем, «высокими материями» и философскими вопросами можно и не заморачиваться. Рассказ вполне можно прочитать как качественный хоррор, которым, возможно, вдохновлялись создатели таких классических в своем жанре фильмов, как «Куб» или «Пила»... Я бы оценил «Колодец и маятник» высшим баллом, если бы не финал, на мой взгляд, неудачный и абсолютно искусственный, словно в последнюю минуту рассказ взялся дописывать совсем другой автор.

Спойлер (раскрытие сюжета) (кликните по нему, чтобы увидеть)

Я не против хеппи-энда в принципе, но здесь он совершенно «чужеродное тело». Остается предположить, что все мучения героя привиделись ему в кошмарном сне, так и чудесное спасение - тоже сон. Иначе получается как в старом советском мультфильме: «Принесли его домой - оказался он живой».

Оценка: 9

Рассказ удивителен по эмоциональной насыщенности. В него погружаешься постепенно, будто, входя в воду, не замечаешь, как начинаешь тонуть в абсолютно живом ужасе героя перед лицом смерти. При этом я бы назвала «Колодец и маятник» жизнеутверждающим и поразительно оптимистичным рассказом. Герой, понимая, что гибель неминуема и оттягивание момента смерти принесет еще большие мучения, борется за каждую минуту, каждую секунду жизни.

Невольно вспоминаются слова Достоевского в «Преступлении и наказании»: «Неужели такая сила в этом желании жить и так трудно одолеть его?» и «…в остроге ее (жизнь) еще более любят и ценят, и более дорожат ею, чем на свободе». Неудивительно, что для По не имеет значения за какое преступление был так жестоко осужден человек. Убийство это, еретические мысли или что-то еще - не важно. Все отступает перед желанием жить. Жить в темной камере с колодцем, жить под маятником, жить…

Конец рассказа мне представляется вполне логичным. Разве можно было ожидать иного после прочтения эпиграфа? «…Ныне отчизна свободна, ныне разрушен застенок, Смерть попирая, сюда входят и благо и жизнь». :))) Ну, а если серьезно: в рассказе, видимо, заложены определенные параллели с политической ситуацией того времени. В этой связи спасение героя олицетворяет победу жизни над смертью как победу французских войск над Испанией и испанской инквизицией.

Оценка: 10

Это нечто невероятное. Нечто, что взорвало моё сознание, на миг отправило в пустоту и выдернуло оттуда, как раз в тот момент, когда страницы книги чуть не поглотили меня целиком. Этот рассказ подчиняет себе, угнетает волю. Я дочитал его десять минут назад. И только сейчас понял, что ворох образов, ощущений, всполохи сознания, буйствующие в голове - плод символов, гнездящихся на бумажном листе.

Раз так, казалось бы, они должны нести какой-то смысл? Но какой? Ощущение, будто видел сон, но вот он сменился явью, а картинки стали тенями, всё меркнущими и меркнущими... Нет, я помню кое-что. Главного героя пытают. Инквизиция. Испания. Судя по всему, описываются его ощущения. Но за ними - что-то большее; что-то зловещее, необъятное и неотвратимое, ведь нельзя взять и захлопнуть книгу. Нечто, что было со мной, что было мной, но теперь ушло. Пытаюсь вспомнить. Перед мысленным взором - тьма и больше ничего.

Я не стану врать. Рассказ не заставит меня ходить «чуть торкнутым» неделю. Более того, признаюсь, я эти-то строки пишу, усилием воли сохраняя исчезающии ощущения, отключив разум и рациональное мышление. Это всё равно что, пытаясь ухватиться за уходящий сон, погружать ещё неотошедшее сознания обратно во мглу. И мне уже сейчас достаточно трудно делать это. Думаю, пройдёт ещё минут пятнадцать, и от впечатления останется лишь жутковатый холодок. Как от ночного кошмара...

Ох... прошу простить за эту вакханалию мысли. Если быть честным, даже не перечитывал, что написал.

В одном можете быть уверены: «Колодец и маятник» подарит вам безумие на полчаса.

Удивительно. Непередаваемо.

Оценка: 10

К какому бы жанру сегодня ни пытались относить этот рассказ фанаты готики, мистики и тд и тп, одно остается несомненным:

Эдгар Аллан По был первым. Он создавал этот жанр, нащупывал его законы, строил это великолепное здание и наполнял его таинственными и мрачными историями, в равной степени способными зачаровать и 7-летнего мальчика и 70-летнего старика.

Для меня весь Эдгар По всегда будет ассоциироваться со старым школьным зданием, комнаткой об одном окне, сплошь заставленной полками, где тесными рядами в выцветших потертых обложках стоят остропахнущие плесенью корешков и чернильными надписями формуляров бумажные книги, каждая из которых прячет внутри целый мир.

Несколько лет я искал продолжение, тогда еще не зная, что эта тоненькая книжка - практически все, что он написал.

Я перечитывал каждый рассказ по многу раз, строки поэм, имена, названия замков, вин, улиц и домов звучали как музыка, которую можно слушать бесконечно.

И каким же счастьем было найти года через три-четыре Марсианские Хроники! Но это уже совершенно другая история...

Оценка: 10

Роджер Корман поставил несколько шикарных фильмов ""по По"", но среди них нет ни одной достойной экранизации. Ибо перенести его прозу на полный метр невозможно, не разбавив дополнительными подробностями с объяснение кто, откуда, за что... И чем больше добавляют, тем меньше остается от По, которому было плевать на предисторию, характеры - все, что мешало воплотить одну лишь голую суть: воплощенный кошмар. Терзания не столько тела, сколько духа. Зачем нам видеть лица инквизиторов, слушать их речи? За них говорят созданные ими Колодец и Маятник, буквальное олицетворение того зла, какое лишь люди способны творить над своими собратьями. Герой тоже не имеет лица; он не просто жертва - он наши глаза, позволяющие взглянуть на абсолютное Зло, увидеть его масштабы. Он лишь песчинка в безжалостных жерновах, заклинивающая их, чтобы не быть размолотой. И он же - символ силы человеческого духа, стремления бороться даже тогда, когда борьба кажется заведомо бессмысленной, а сопротивление лишь затягивает страдания. Ведь только надеющиеся вознаграждаются.

Этот рассказ лишь обманчиво прост; простота сюжета напрямую связана с бесконечно сложными идеями и темами, поднимаемыми в нем. И чем сложнее закручивают сюжет киношники (у Кормана получился захватывающий готический детектив, а Стюарт Гордон снял любопытный эксплотейшн), тем проще, чтобы не сказать, примитивнее делаются основные идеи автора. Читайте, а не смотрите. Смотреть тоже можно. Но отдельно.

Оценка: 10

Насколько помню, прочитал этот рассказ, еще учась в восьмом классе, а может быть, и раньше слышал, как его читали по радио (если его там читали)? В то время впечатление было весьма сильным – изощренное в техническом и психологическом отношении издевательство инквизиторов над своей беззащитной жертвой ужаснуло. Теперь, конечно, такого чувства при перечитывании нет, но отчаяние главного героя и его дикое, непобедимое желание выжить рассказ передает отлично.

Инквизиция – типичное «действующее лицо» жанра ужасов, а читателю советской культуры, в рамках атеистического воспитания хорошо ознакомленного с кошмарами средневекового мракобесия, подобный образ бьет по «больному месту» подсознания. Страшно подумать, что могут сделать люди с таким же, как и они, человеком. Не только в Средние века, но и сейчас человек остается для другого человека самым страшным монстром.

Рассказ оказал большое влияние на жанр ужасов – это один из первых образцов своеобразного поджанра «человек в ловушке». В современном хорроре этот сюжетный ход используется крайне широко – от «Мизери» и «Игры Джералда» Стивена Кинга до «это вашей» «Пилы».

«Колодец и маятник» можно понимать не только буквально. Герой противится неизбежной, как кажется, смерти, вырываясь из одной ловушки только чтобы попасть в другую – и все это время осознает, что обречен. Как и всякий человек, понимая, что смертен, тем не менее, борется за жизнь и старается прожить ее не зря. И чудесное спасение главного героя – вовсе не следствие желания создать стандартный «хэппи энд» (в отношении По такие подозрения смешны). Может быть, это способ выразить уважение автора к своему герою, а может быть – мистическая надежда на какое-то продолжение существования души после смерти, загробное воздаяние? В любом случае, рассказ наполнен верой в то, что пока человек жив, для него всегда есть смысл бороться.

Итог: что тут сказать? По – один из родоначальников жанра ужасов в современном виде, а «Колодец и маятник» - одно из самых интересных и нестандартных (без заживо похороненных девиц) его произведений. Классика, обязательная к прочтению.

P. S. Рассказ перечитан в связи со знакомством с темой «10 любимых страшных рассказов» на форуме ФантЛаба.

Оценка рассказу – 9 из 10.

Оценка «пугающего потенциала» - 4 из 5 (может сильно напугать).

Оценка: 9

Что можно успеть донести до читателя за какие-то 14 страниц?? За 14 страниц, которые обычно занимает вступление, не обремененное идейной нагрузкой и значительным сюжетом?! Как выясняется очень много.

Эдгар Аллан По не описывает нам прошлое и будущее главного героя, мы наблюдаем лишь момент, один эпизод из его жизни...и этот эпизод содержит больше, чем подчас целая история жизни. Я выразилась не совсем точно, мы даже не наблюдаем, а сопереживаем весь тот ужас, который испытывает приговоренный к смерти. Мы буквально ощущаем дуновение ветерка, исходящее от беспощадного раскачивающегося маятника. Не представляю, каким живым нужно обладать воображением, чтобы достоверно описать чувства человека, доведенного до состояния, когда смерть от медленно опускающегося маятника кажется...милосердной!...

В этом рассказе нет ни единого лишнего слова, ни единого момента, позволяющего расслабиться и перевести дух, ни единого шанса на спасение... и всё-таки надежда (или хотя бы её призрак), есть даже над пропастью (колодцем), ведущей в ад...

Оценка: 9

Обычный, вроде бы, рассказ гениальное перо Эдгара Аллана По превращает в натуральную фантасмагорию, в бесконечное ожидание смерти и чудовищные пытки, при одной мысли о которых кровь стынет в жилах. Каждый новый взмах косы проносится перед твоими глазами, ты понимаешь, что выхода нет и сходишь с ума в своих тисках...

Я не знаю, какой личный опыт подтолкнул По к написанию этого рассказа, да и был ли тот опыт. Но получилось очень страшно и очень реалистично.

Оценка: 9

Вероятно, лучшее из всего написанного По. Впервые пробовал его читать ещё в младшей школе-не всё тогда понял,но атмосфера рассказа произвела сильное впечатление.Очень эмоциональный,на грани гиперреализма,этот рассказ на самом деле не просто шедевр жанра «страшного рассказа»,но и серьёзное социально-философское произведение.И здесь я полностью согласен с нашим уважаемым baroni (см. отзыв)-несмотря на отчаянную борьбу за жизнь,героя рассказа не покидает ощущение безнадёжности в борьбе с государственной машиной,которая наблюдает за каждым его действием.Неожиданное спасение-символ надежд на свободу личности в новом мире.

Оценка: 10

О том что Эдгар По мастер своего дела я давно не сомневался. Эстет мрачной литературы, культурный гений Америки, и конечно одно из самых громких имен основоположников детектива и литературы ужаса. Так и тут, в этом рассказе с ничем не примечательным названием По сумел раскрасить свое произведение в темные готические тона.

История с первого взгляда незамысловата: человек схваченный изобретательными инквизиторами оказывается в тюрьме. Дабы еще тюрьма была самым что ни есть местом заточения, но она больше напоминает камеру пыток достойной чтобы быть запечатленной на картинах Босха. С этого и начинается рассказ. Дальше автор предлагает просто невероятнейшее описание человека в такой ситуации. Тут просто невероятно, насколько вживаешься в образ этого человека, ощущаешь чувствуешь, словно сам очутился в этом месте и нервно подрагиваешь от каждого зловещего мгновения. Страх просто передан идеально и восхитительно, чувство ужаса это наверное одно из лучших описаний что я читал вообще. Этим и трогает рассказ, берет за грудки своим нервным удушьем и не отпускает до самого конца, намереваясь что вы сейчас побредете по своей комнате высчитывая шаги и ожидая рока.

По сумел передать самую невероятнейшую гамму эмоций ужаса, дать это ощутить. Нечто подобное я ощущал в литературе ужасов единичные случаи раз, а остальное больше похожи на картонные страшилки. Кажется у знаменитого писателя целая копилка историй не дающая заснуть его читателям. Бессонница, эффект присутствия, нервное оглядывание по сторонам и желание убедиться что все в порядке идут в наличие.

baroni , 26 ноября 2007 г.

Подлинный ужас в «Колодце и маятнике» Э. По вызывает даже не страшная камера смертников, в которой оказался герой рассказа после приговора инквизиционного трибунала. Настоящий ужас заключается в безличной машине организованного террора, под колесо которой суждено было попасть главному герою. От неумолимого колеса этой машины не спасает ни самообладание, ни личное мужество. Они могут дать лишь небольшую отсрочку, но безжалостная машина все равно перемолотит твои кости. Помощь приходит извне - с солдатами наполеоновской армии, вошедшими в Толедо.

Рекомендуем почитать

Наверх